«Когда одна строка из фельетона была страшнее сотен папирос…»

«Когда одна строка из фельетона была страшнее сотен папирос…»

Отрывки из автобиографического романа «Смейся, паяц!»

Владимир Соломонович Поляков. Молодым это имя сегодня неизвестно, а в 1960 — 1970-е годы он был одним из самых популярных писателей-юмористов: на его произведениях вырос и победно стартовал Аркадий Райкин, его сценки и монологи читали на всех эстрадах Советского Союза, во многих театрах шли его пьесы, и, наконец, фильм «Карнавальная ночь» по сценарию Владимира Полякова и Бориса Ласкина стал непревзойденным шлягером тех лет и открыл стране талант Людмилы Гурченко. Неугомонный и творчески одержимый, Поляков в конце 1960-х сотворил невозможное: организовал Театр миниатюр, стал его художественным руководителем и с огромным успехом гастролировал по стране. Во время гастролей в Киеве он пригласил меня и Роберта Виккерса (моего соавтора) к себе в гостиницу, чтобы посмотреть на «племя молодое, незнакомое». Мы мило пообщались и оставили ему две сценки, которые, как нам казалось, могли войти в репертуар его театра. Через два дня он снова пригласил нас для разговора. В просторном номере сидело еще несколько артистов театра. — Ну что ж, мальчики, мы все прочитали ваши миниатюры и считаем, что они интересны, — произнес мэтр. — Я их включаю в послезавтрашний спектакль. Мы с Робертом очень обрадовались. — Спасибо, — поблагодарил я и поинтересовался. — А что значит послезавтрашний спектакль? — Этот, сегодняшний, спектакль мы закрываем в мае и готовим новый, — объяснил Поляков. — Выпускаем его в сентябре, работаем год, потом приступаем к следующему, в который и войдут ваши миниатюры. — Это значит, только через полтора года? — огорченно уточнил Роберт. — Приблизительно так, — подтвердил Поляков.

Я забрал лежащие на столике две наши сценки и встал. — Еще раз спасибо, Владимир Соломонович, за добрые слова, но мы не хотим столько ждать. Я надеюсь, мы найдем коллектив, который поставит их не послезавтра, а сегодня. Поляков явно не ожидал такой реакции. Его лицо покрылось красными пятнами, он раздраженно и резко произнес: — Ну знаете… В вашем возрасте, в вашем положении я был бы счастлив, если б столичный театр включил мои работы в свой репертуар! Как сообщил потом Роберт, мое лицо покрылось такими же пятнами. — Значит, мы в своем возрасте находимся в лучшем положении, чем вы были в нашем! И мы ушли. Естественно, Поляков был возмущен до глубины души. Мне потом рассказывали, что, если при нем упоминалась моя фамилия, он тут же сопровождал ее нелестными эпитетами: «дерзкий», «наглый», «самонадеянный мальчишка»… Я понимал, что в его лице приобрел пожизненного недоброжелателя. Именно в эти годы началось мое активное содружество с московскими газетами и журналами: «Литературка», «Советская культура», «Труд», «Неделя», «Крокодил», «Юность», «Собеседник»… Я много и регулярно публиковался, эти публикации сделали фамилию популярной. Не эстрада, не театры, а именно рассказы в газетах и журналах с миллионными тиражами: их читали, обсуждали, пересказывали друг другу по телефону. Существовал повышенный интерес к сатире и юмору, страницы, на которых их публиковали, просматривали в первую очередь. «Клуб »12 стульев"" находился на последней полосе «Литературной газеты», и я на каком-то юбилее пошутил, что им никогда не простят того, что они приучили советский народ читать по-еврейски, справа налево. В те же годы в подмосковном Доме творчества состоялся первый Всесоюзный семинар драматургов эстрады (эти семинары потом стали регулярными). Руководителями семинара были Владимир Поляков, Борис Ласкин и Александр Хазин. Мы получили приглашения, Роберт поехал первым, а я из-за каких-то семейных обстоятельств — на два дня позже. Когда я с чемоданом вошел в комнату Роберта, он спросил: — Знаешь, кто подошел ко мне, как только я приехал? Поляков. Угадай, какие были его первые слова? — Представляю! — Нет. Такого ты представить не можешь. Он спросил: «А где Сашенька?» — Врешь! — Клянусь! Выйдя в коридор, мы сразу столкнулись с Поляковым. Он радостно улыбнулся и обнял меня: — Вы - молодчина! Читаю ваши рассказы и радуюсь. Хочу с вами дружить. Я был искренне растроган, тоже обнял его и виновато произнес: — Спасибо, Владимир Соломонович! Простите меня за… — Стоп, стоп, стоп! — прервал он меня. — Забудем прошлое, начинаем новую жизнь. Согласитесь, что так поступить мог только большой человек, мудрый и душевный. Таким он и был. Почти после каждой моей публикации в Киев приходила телеграмма от Полякова: «Чудесный рассказ, поздравляю, горжусь нашей дружбой». Или: «Ура, здорово, так держать». Он принадлежал к тому вымирающему племени известных писателей, которые считали своим долгом помочь и поддержать начинающих. Во время войны Соломоныч работал во фронтовых газетах и журналах, часто встречался с Брежневым, и между ними даже возникли своего рода дружеские отношения. Когда его театр еще не встал на ноги, не было помещения для репетиций, артисты не получали зарплаты (репетировали у него в квартире, он кормил актеров и сам давал им какие-то деньги), друзья посоветовали ему обратиться к Брежневу, который уже скушал Хрущева и стал генеральным секретарем ЦК. Поляков позвонил в приемную, представился и попросил свидания с Ильичем № 2. Ему пообещали доложить, но прошло много времени, никто не отзывался, и Соломоныч забыл о своей просьбе. Спустя несколько месяцев раздался звонок, в трубке прозвучал мужской голос: — Здравствуй, Володя, это — Леонид Ильич. Поляков, которого часто разыгрывали и который неоднократно разыгрывал других, недовольно произнес: «Ладно, ладно, в следующий раз! Я сейчас занят!», — и положил трубку. Телефон снова зазвонил, и уже другой голос раздраженно потребовал: «Не кладите трубку! С вами говорит генеральный секретарь ЦК КПСС!» И через секунду снова раздалось: — Володя, здравствуй, это — Леонид Ильич. Ты хотел меня видеть — приходи. Ошеломленный Соломоныч уже понял, что это не розыгрыш, и выдавил из себя: — Когда? — Сегодня в пять часов, у меня есть время. От растерянности Поляков неожиданно для самого себя вдруг брякнул: — В пять не могу, у меня репетиция. — Жаааль, — протянул Брежнев. — Ладно, в другой раз. Хлопцы тебе позвонят. Положив трубку, Владимир Соломонович готов был биться головой об стенку. Он рвал на себе остатки волос и поносил себя последними словами: «Старый дурак! Столько ждать этой встречи и отказаться! „У меня репетиция!“ — тоже мне Станиславский!»… Через неделю встреча с Брежневым все же состоялась. Сентиментальный генсек специально принес из дома пожелтевшую фотографию, где они оба были запечатлены в гимнастерках, вспоминал фронтовую жизнь, прослезился. Потом стал жаловаться на своих соратников в ЦК и правительстве, мол, ни на кого нельзя положиться, за всеми нужен глаз да глаз. Потом налил себе и гостю коньяка, выпили за фронтовых друзей, Брежнев снова прослезился, обнял Соломоныча, проводил его до дверей кабинета и вдруг вспомнил: — Погоди! Ты же ко мне за чем-то пришел? Говори. Поляков выложил ему свою просьбу, Брежнев вызвал референта, дал команду: «Помочь!» — и судьба театра была решена. Последние пятнадцать лет жизни у Полякова было такое хобби: разведясь с первой женой, он стал периодически жениться на молоденьких, в основном, на актрисах своего театра. Ритуал был неизменен: каждой новой жене он покупал дорогую шубу, строил новую квартиру, после чего жены бросали его, и он снова женился, снова покупал и снова строил. Юрий Тимошенко рассказал мне, как однажды, когда они оба уже выпили изрядную долю алкоголя, он решился спросить у Полякова: — Володя, ты же понимаешь, что двадцать-тридцать лет разницы в возрасте — это приговор: они не могут не изменять тебе! На что Соломоныч ответил: — Я знаю. Но лучше есть торт в коллективе, чем грызть сухарь в одиночку. Своим Театром миниатюр Поляков руководил десять лет, потом, устав от постоянных нападок и давления «вышестоящих инстанций», вынужден был уйти. Под его руководством театр, конечно, стал событием на эстраде: привлекая к режиссуре таких мастеров, как Юрий Любимов и Андрей Гончаров, он высоко поднял уровень спектаклей; оттуда вышли известные артисты: Зиновий Высоковский (пан Зюзя), Рудольф Рудин (пан Гималайский), певица Эльвира Уразбаева, исполнительница популярной тогда песни «Наманганские яблочки» (одна из жен Полякова), и многие другие. Последние годы своей жизни Поляков жил на улице Яблочкова в новой кооперативной квартире, которую построил в связи с новой женитьбой. Его жена Ольга, красивая, сексуальная, — представляю, как ему было трудно держать ее в узде. Если в гости приходили мужчины, она вела себя довольно бесцеремонно, особенно когда выпивала, и позволяла себе такие «пассажи», которые были ему, конечно, неприятны. Поэтому я старался бывать у них пореже, чтобы не ставить его в щекотливые ситуации. Мы ходили вместе на концерты, на просмотры новых спектаклей, вместе пришли на юбилей Виктора Ардова. Поляков был уже болен и слаб, но голова его оставалась ясной, он писал смешно, сочно, образно. Почти каждый год у него выходила новая книга рассказов или воспоминаний. Он дарил мне их с трогательными надписями, но последнюю книгу я не успел получить — он умер, рано умер, не дожив до семидесяти. Вместе с Поляковым и Ласкиным руководителем первого Всесоюзного семинара драматургов эстрады был Александр Абрамович Хазин. Его имя стало широко известно после того, как он вместе с Анной Ахматовой, Дмитрием Шостаковичем, Михаилом Зощенко попал в разгромное постановление ЦК, инициированное тогдашним идеологом партии Андреем Ждановым. Он фигурировал там как «некто Хазин», написавший пародийную поэму «Возвращение Евгения Онегина в Петербург», «порочащую наше советское общество». До сих пор помню строчки, которые там цитировались:

В трамвай садится мой Евгений, О, бедный, бедный человек! Не знал таких передвижений Его непросвещенный век. Судьба Евгения хранила — Ему лишь ногу отдавило И только раз, толкнув в живот, Ему сказали: «Идиот!». Онегин вышел на площадку, Хотел дуэлью кончить спор, Полез в карман, но кто-то спер Уже давно его перчатки — За неименьем таковых Смолчал Онегин и притих.

Хазин был очень талантливым писателем, которого всю жизнь старалась перемолоть бетономешалка советской идеологической обработки. В одном из стихотворений он писал о себе:

…Бросать курить мне не было резона, Ведь я, друзья, в такое время рос, Когда одна строка из фельетона Была страшнее сотен папирос.

По его словам, он «утром был бит, а вечером поднят на щит», причем на щит вечером поднимали именно за то, за что били утром. Седоволосый, с красивым, добрым лицом, он никогда никого не ругал, не поносил, если иронизировал, то только в свой адрес. Помню, на одном из его занятий, мы все наперебой рассказывали ему о запретах цензуры, о тупости и перестраховке редакторов, о невозможности донести свежую мысль и с надеждой спрашивали: «Когда? Когда станет легче?» Хазин улыбнулся, указал на свои седые волосы и произнес: — Сколько я живу, столько слышу этот вопрос: «Когда будет легче?»… Друзья мои, исходя из опыта моей жизни, могу твердо заявить: лучше не будет! Будет хуже! Поэтому не тешьте себя надеждой, а учитесь работать в этих невыносимых условиях. На заключительном банкете я произнес тост за постановление партии и правительства, благодаря которому впервые познакомился с творчеством Александра Абрамовича. После окончания семинара в Министерстве культуры состоялось подведение его итогов. По чьему-то недосмотру доклад о работе семинара делал Хазин. Этот доклад был написан как сатирический монолог, умный, острый, обличающий душителей юмора и сатиры. Во время его выступления, в знак протеста, из зала вышли заместитель министра культуры Кухарский и два работника Отдела пропаганды ЦК. После доклада разгорелись страсти. Толпа верноподданных холуев, как свора собак, набросилась на Хазина, обвиняя его в «очернении действительности», в «искаженном отображении советской сатиры, которая идет правильным путем под руководством нашей мудрой партии», и так далее, и так далее. Такие, как Поляков, яростно защищали Хазина и благодарили его за честность. Вернувшийся в зал замминистра угрожающе заявил, что «мы еще разберемся и сделаем выводы». По существующему ритуалу докладчику полагалось заключительное слово. Александр Абрамович вышел на трибуну со своей неизменной улыбкой и произнес: — Мое заключительное слово будет очень коротким. Я задам только один вопрос: «Миссионер, которого съели, выполнил свою миссию или нет?» И ушел под гром аплодисментов. А теперь — несколько слов о Борисе Савельевиче Ласкине. Сегодня все помнят песни «Три танкиста» и «Спят курганы темные», ставшие советской классикой, но не все знают, что сочинил их популярнейший в те годы писатель-юморист Борис Ласкин, автор веселых рассказов, пьес и киносценариев. Большой, высокий, внешне очень серьезный, он рассказывал безумно смешные истории, даже не улыбаясь, только в глазах прыгали бесенята. Даже когда он сообщал какую-то самую достоверную информацию, у меня все равно возникало подозрение, что он сочиняет очередную байку или готовит новый розыгрыш. И он, и Поляков славились как любители розыгрышей и всевозможных озорных проделок. Например, они много лет играли в детскую игру «Замри!». Тот, кому адресовалась эта команда, обязан был застыть, где бы он ни находился. Однажды, на приеме у крупного чиновника Госкино, когда Поляков, жестикулируя, рассказывал о каком-то новом проекте, Борис Савельевич шепнул ему: «Замри!», — Соломоныч застыл в идиотской позе с поднятыми руками. Удивленный чиновник испуганно спросил: «Что с ним?» — Осложнение после гриппа, — объяснил Ласкин и, сжалившись, шепотом разрешил Полякову: «Отомри!» Конечно, тот не оставил друга безнаказанным и, когда в разговор вступил Борис Савельевич, мстительно прошептал: «Замри!», и тот застыл в такой же странной позе. А совершенно обалдевшему чиновнику Поляков объяснил: — Он от меня заразился. Однажды, когда мы поминали Владимира Соломоновича, Ласкин рассказал мне еще одну его уморительную проделку. Они встречали Новый год вместе с Райкиным, Мироновой и Менакером, Мировым и Новицким и еще несколькими своими коллегами. Договорились, что все будут в карнавальных костюмах. Кто-то пришел переодетый в пирата, кто-то в рыцарских доспехах, кто-то в маске обезьяны… Не было только Полякова. До Нового года оставалось уже всего пятнадцать минут, десять, пять… По телевизору объявили о выступлении вождя. И тут раздался звонок, все бросились открывать дверь. В парадном стоял Поляков, раздетый, в одних плавках, худой, посиневший от холода, а к плавкам был привязан за лапки такой же худой и синий цыпленок, голова его болталась где-то внизу, между поляковских колен. Соломоныч влетел в переднюю, стал подпрыгивать и махать руками, как крыльями, приговаривая: — Я - цыпленок! Я - цыпленок! Вождя, конечно, никто уже не слушал, потому что все свалились на пол от хохота. Когда я наблюдал за Поляковым, Ласкиным, Хазиным, когда я слушал их веселые истории, игры, розыгрыши, я восхищался и удивлялся, как им удалось до конца жизни оставаться озорными, хулиганистыми мальчишками! А потом понял: именно это и спасло их, помогло сберечь чувство юмора, порядочность и доброту — среди тупости, ханжества и жестокости. И тогда я вывел для себя формулу: «Талант — это сохраненное детство».

📎📎📎📎📎📎📎📎📎📎